Четвертые сутки не умолкает канонада. Пользуясь подоспевшими резервами, австрийцы укрепились при их помощи у переправ. Трехъярусные траншеи громят тяжелыми дальнобойными орудиями наступающие по пятам за ними авангарды русских. Неприятельский арьергард находится почти в тесном соприкосновении с наседающими на него передовыми полками преследователей.
К одному из таких полков принадлежит и кавалерийский энский полк, выдвинувшийся вперед с одной батареей и несколькими ротами стрелковой пехоты, занявшей недавно еще покинутая позиции спешно бегущего неприятеля.
Четвертая сутки не умолкают неприятельские орудия занявшие выгодные позиции невдалеке от переправы, желтые "чемоданы" то и дело падают в черте расположения русского авангарда, поместившегося в линии окопов под прикрытием леса. Вдали, в нескольких верстах отсюда, как огромный костер; пылает галицийское селение. Его подожгли своими снарядами австрийцы, отчасти из мести жителям, заподозренным в отношениях с русскими, отчасти для удобства, дабы в качестве пылающего факела она могла сослужить им службу гигантского прожектора. Теперь, благодаря этому пожару, ночью почти светлее, нежели днем, и неприятельские гаубицы, мортиры и пулеметы могут безнаказанно разить круглые сутки по нашим позициям. Взрывая воронкою землю, выворачивая с корнями деревья, срезая их на стволу, летят "чемоданы", неся с собою смерть, быть может, многим защитникам окопов лесной линии. С отвратительными воем взрываются вспышки шрапнели, и их розоватые облачка красиво расплываются в небесах. Трещат пулеметы жужжать, как пчелы, пули, то и дело между оглуши тельными грохотами орудий сухо звучать короткие ружейные залпы и снова зловеще воет шрапнель.
Энский кавалерийский полк занимает небольшой лесной фольварк, принадлежащий мелкому галицийскому помещику. Подальше от опушки находятся окопы нашей стрелковой цепи; еще дальше, на холмах за болотом, скрываются батареи. В помещичьем фольварке все опустошено и разграблено австрийцами, как говорится, "на совесть". Обезумевший от отчаяния помещик мечется по двору и пустынному дому и каждому встречному офицеру и нижнему чину в который раз уже рассказывает все свое несчастье.
-- Было тихо мирно. Туда шли -- ничего не тронули; оттуда бежали-- под видом реквизиции все унесли, разграбили, опустошили, да еще с цинизмом оправдывались: "Не мы возьмем, -- все равно возьмут русские, на то и война". Но я знаю русских; русские -- не мародеры, за все платят, ничего не берут даром. А тут свои же все, что было, взяли: лошадей, коров, теплое платье, ковры, все. К счастью, я жену и детей к сестре в Краков отравил, а то бы до смерти напугали их.
Он не может говорить спокойно, оп весь дрожать.
Его глаза блуждают, как у безумного; его волосы всклочены, и голова, поседевшая в одну ночь, трясется. Куда он денется теперь, разоренный, нищий? Где приклонить голову?
Вечером, пробравшись в опустевшую комнату дома, гостеприимно предложенная им русским, он снова начинает в который раз уже рассказывать о своем несчастье. Офицеры слушают его охотно и с сочувствием.
И от этого сочувствия тает что-то в истерзанном мукою сердце.
-- Проклятая война! Будь проклят "тот", начавший ее! Неужели союзники, покорив этого безумца, не найдут ему нового острова Святой Елены, где бы он мог в заточении постичь наконец все огромное зло, содеянное им ?
Офицеры слушают с волнением. Они видят, как сжимаются кулаки седого человека, каким бешенством загораются его глаза.
-- А Франц-Иосиф ? -- напоминает чей-то молодой голос.
-- Господь, прости старому императору! -- осеняет себя владелец фольварка католическим крестом. -- Он уже стар совсем, дряхл, несчастный император, и по слабости своей дал себя обойти этому демону, погубить ни за что свою армию, пошатнуть свой трон.
Вечер. Холодно и сыро в лесу, но в помещичьем доме еще непригляднее, еще холоднее. Затопили печи; однако, через выбитый снарядами окна вытягивается все скопившееся было здесь тепло. Денщики кое-где раздобыли на ужин оставшиеся от разгрома продукты и хлопочу т с чаем.
А канонада все не утихает, все грохочет по-прежнему. Вот с оглушительным шумом плюхнулся поблизости дома снаряд. Привязанная к молодой липе лошадь не успела издать короткое предсмертное ржанье и вместе с липой исчезла с лица земли, оставив после себя жалкие остатки мяса, костей и крови.
-- Это черт знает что такое наконец! Долго ли мы будем служить мишенью этим подлецам? И ведь ударить на них нельзя, на тех, что у моста, близ которая стоят их проклятая гаубицы! Ведь, пока доберешься до них, они преблагополучно удерут по мосту, а их дьявольские батареи перебьют нас всех, как куропаток, -- горячился высокий, худощавый ротмистр с короткой немецкой фамилией фон Дюн, за которую он страдал теперь самым чистосердечным, самим искренним образом.
-- Разумеется, удерут, -- подхватил молоденький мальчик, корнет Громов, недавно только выпущенный из кавалерийского училища.
-- Ну, положим! -- и ротмистр болезненно прищурился, потому что новый снаряд ударил где-то совсем близко, и с грохотом обвалилась часть стены занимаемая ими дома.
-- Опять! Слышите? Что тебе, Дмитров? -- обратился он к выросшему на пороге вахмистру.
-- Кого? -- коротко бросил фон Дюн щурясь.
-- Так что взводного Сакычева и Иванова третьего.
-- Георгиевского кавалера?
-- Так точно.
Глубокий вздох вырвался из груди фон Дюна.
-- Жаль, искренно жаль!.. Храбрецы были, как и все наши, -- произнес он отрывисто дрогнувшими губами.
Молоденький Громов быстро перекрестился мелкими крестиками у себя под грудью. Это он делал неизменно при каждой новой убыли из рядов полка, который любил какой-то фанатичной, исключительно-страстной любовью, какой может только любить свою избранницу еще очень юный и полный нетронутой силы и чистоты человек.
-- Удивительные нахалы, право, -- входя в столовую фольварка, где сидели за столом офицеры-однополчане, бодро произнес Анатолий Бонч-Старнаковский, -- удивительные нахалы! И откуда у них столько наглости нашлось? Угостили мы их, кажется, на славу. Отступили они в беспорядке, бежали, как свиньи, по всему фронту, с позволения сказать, и вдруг -- бац! -- остановка, задержка. Откуда ни возьмись, подкрепление как из-под земли выросло, и палят себе вовсю теперь и днем, и ночью. Держатся и палят, палят и держатся! Черти!
-- Час тому назад из штаба дивизии адъютант прикатил на автомобиле. Прошел к командиру. Что-то будет дальше? -- вынырнув из-за спины Анатолия, вставил плечистый, полный, богатырская сложения штаб-ротмистр князь Гудимов.
-- Терпение, малюточка! -- усмехнулся Гудимов, -- терпение! Ведь здесь не петроградские салоны и подкрепившегося неприятеля разбить -- это вам не за барышнями ухаживать в гостиной. Тут горячкой ничего не возьмешь, малюточка!
"Малюточка" вспыхнул и весь нахохлился от этих слов, как молодой петушок.
-- Господин штаб-ротмистр, я, кажется, не дал повода думать о себе, как о салонном шаркуне, негодном ни для чего другого, -- краснея до ушей, разгорячился он.
-- О, нет, Боже сохрани!--искренним порывом вырвалось у князя. -- И мне жаль, если вы именно так поняли меня, голубчик. Вы -- храбрец и герой, не раз уже доказали это на деле и, несмотря на молодость, успели зарекомендовать себя в боях с самой лучшей стороны. И сам я, ничего большого не прошу у судьбы, как того, чтобы мой Володька (вы ведь знаете моего мальчугана?) сделался когда-нибудь впоследствии хоть отчасти похожим на вас,--совершенно серьезно заключил ротмистр.
"малюточка", как прозвали за юный возраст корнета Громова товарищи-однополчане, покраснел теперь уже совсем по иной причине.
Его тонкие и красные, как у большинства семнадцати-восемнадцатилетних подростков, пальцы незаметно погладили пушок над верхней губой, отдаленный намек на будущие усы.
В эту минуту к находившимся в столовой офицерам присоединился еще один. Его узкие глаза искрились, губы улыбались. Он махал зажатыми в пальцах несколькими конвертами и возбужденно кричал:
-- Письма, господа, письма! Фон Дюн, тебе... Князенька, и тебе тоже имеется, и тебе, Толя, есть тоже. А Громову открытка с хорошенькой женщиной. Берегись, малюточка! Пропадешь без боя, если будешь продолжать в этом роде.
-- Давай, давай сюда, нечего уж!
Знакомый, быстрый, неровный почерк. О, милые каракульки, милая небрежная манера писать! Но какое короткое письмо! Что это значить?
Он быстро пробежал строки и побледнел от радости, словно в нежные объятья заключившей сердце.
-- Никс, пойди сюда, пойди сюда, Николай!
Когда Луговской приблизился к нему, поблескивая смеющимися глазами, Анатолий весь искрился счастьем, указывая ему на письмо.
-- Может быть... я не знаю. Да, да, я счастлив ,Никс. Пойми: она здесь и любить меня!
-- Где здесь? Что такое? Ты, кажется, бредишь, миленький!
-- Брось свой юмор, Луговской! Друг мой, она здесь -- понимаешь? -- всего в каких-нибудь двадцати верстах отсюда, и ждет меня... И просить увидеться... Только на минутку... только на минутку хотя бы. Пойми!.. И я поеду, Никс, конечно, поеду. Мы все равно бездействуем, стоим на месте и раньше завтрашнего утра не двинемся вперед. А к утру я буду обратно... Задолго до восхода буду уже здесь. Моя Коринна домчит меня в два часа туда и обратно. Боже мой! Да говори же, отвечай и посоветуй мне что-нибудь, Николай!
Анатолий стал сейчас, как безумный. Какое лицо у него, какие глаза! И тонкие пальцы, как клещи, стиснувшие письмо, сейчас дрожать.
-- Вот чудачище, право! Да что мне еще советовать тебе, когда ты все сам уже решил и помимо моих советов?
-- Да, ты прав, Никс. Конечно, решил и теперь бегу просить командира о двухчасовой отлучке.
-- Ну, вот видишь!
-- Послушай, Николай: ведь это -- счастье? Да?
-- Любовь, Колька, любовь! Она любит меня... Пойми пойми, Никс! Я теперь готовь буду горы сдвинуть с места, -- и Анатолий так сжал руками талью Луговского, что тот чуть не вскрикнул в голос.
-- Сумасшедший, пусти!.. Гора я тебе, что ли? Их и сдвигай, коли есть охота, а я не мешаю, и меня оставь. Терпеть не могу щекотки!
Но Анатолий только махнул рукой и отошел в сторону. Здесь он тщательно разгладил смявшуюся бумажку и принялся читать письмо вторично.
"Я не могу больше молчать, маленький Толя!--стояло в неровно набросанных строках. -- Думайте обо мне, что хотите, но я должна видеть Вас, сказать Вам. Я приехала сюда с транспортом белья и теплых вещей и сейчас нахожусь только в двадцати верстах от Ваших позиций. Дальше меня не пустят. Приходится вызвать Вас сюда. Сделайте все возможное, чтобы прискакать хоть на минуту. Я должна сказать Вам, глядя в глаза честно и прямо, что я люблю Вас, маленький Толя, что я --Ваша.
".