Три дня горела Москва... То и дело вспыхивали кровавые схватки на улицах...
Гонсевский, оставив на произвол судьбы Белый город и Москворечье, выгоревшие почти наполовину, с поляками и теми боярами, которые держали сторону Владислава, заперся в Кремле и хозяйничал там как дома.
Таким образом, Кремль и Китай-город оказались отрезанными.
Земское ополчение неразрывным кольцом оцепило столицу. Прокопий Ляпунов занял Симонов монастырь, князь Трубецкой из Калуги пепелище Белого города, а Заруцкий с казаками ежечасно меняли места, выискивая слабые пункты осады.
Не успевшие выехать в свои иногородние вотчины бояре с семействами поневоле очутились запертыми за крепкими стенами Кремля. Романовское подворье оказалось в центре осажденного города.
Очутились запертыми в своем старом родовом гнезде и бояре Романовы.
***
Печально опустив на руку кудрявую голову, сидит в своей горнице юный стольник бывшего царя Василия Шуйского Михаил Романов.
Грустно его красивое лицо. Блестят то и дело набегающими слезами мягкие карие глаза мальчика.
Несколько дней назад схоронил он вместе с убитым юным князем Кофыревым-Ростовским и свою умершую сестру, княгиню Таню. Старица-мать день и ночь не осушает слез по своей безвременно погибшей дочери... Ушел биться за спасение Москвы от поляков старший князь Кофырев-Ростовский. Прежде нежели присоединиться к полкам князя Трубецкого, он поклялся при Мише перед святой иконой жестоко отплатить ляхам за смерть любимца, младшего брата...
Просился было снова в ополчение следом за своим свойственником у матери и Михаил. Но старица Марфа только тихо застонала в ответ на эту просьбу и залилась горючими слезами. И дрогнуло любовью и жалостью сердце отважного мальчика...
Мог ли он оставить мать, осиротевшую, несчастную, в то время, когда умерла сестра, когда отец томится в плену у ляхов в далеком Мариенбурге?
Но все же рвалась душа Миши в войско... Кипела обидой за родину юная кровь... Прокопий Петрович Ляпунов, раненный в бою князь Трубецкой, Пожарский и даже разбойник казак Заруцкий казались ему героями, сказочными богатырями, пришедшими спасти Москву и ее святыни, а тем самым и всю Святую Русь...
Об этом думал Михаил целыми днями, о том же размышлял и сейчас, сидя в одиночестве у себя в светлице. Пострадать за спасение Москвы, за веру православную -- вот какова была мысль, не дававшая покоя мальчику. Длинный весенний день близился к концу, а Михаил и не думал ложиться... В раскрытые окна горницы вливался свежий апрельский воздух... Юным весенним дыханием дышала земля...
Едва зеленела первая травка в саду, зеленая, свежая, невольно радующая взор.
А мысли Михаила были так унылы и печальны! Легкое покашливание у дверей заставило мальчика отрезвиться от них.
-- Ты, Сергеич?
Это был он, верный дядька-дворецкий, осунувшийся и постаревший за последние годы до неузнаваемости.
Сейчас лицо старика носило следы только что пережитого волнения. И, глянув на него, Михаил замер от какого-то ужасного предчувствия нового несчастия.
-- Што еще? Матушка? Здорова ли? -- трепетными звуками сорвалось с уст Миши.
-- Слава Господу, здорова старица-боярыня... А только святителю нашему грозит несчастье! -- шепотом, с мертвенно-бледным лицом произнес старик.
-- Владыке Гермогену? -- переспросил Михаил и стремительно вскочил с места.
Миша горячо и беззаветно любил патриарха!
В дни несчастий, Филаретова плена, когда тушинские приверженцы напали на Ростов и увезли к вору митрополита Ростовского, и теперь, когда Филарет Никитич, отправленный в качестве почетного посла к королю Сигизмунду, был заключен под стражу, юный Михаил находил утешение у патриарха Гермогена, ласкавшего его, как сына. Часто бывал Миша у владыки в Чудовом монастыре, куда ляхи, с Гонсевским во главе, заперли Гермогена, продолжавшего рассылать грамоты по всей Руси с воззванием к городам подниматься и присоединяться к земскому ополчению... Немудрено поэтому, что сильно испугался мальчик за любимого патриарха.
-- Жив, жив! Успокойся, боярчик желанненький, а только видел я, што окаянный Мишка Салтыков, с Гонсевским-гетманом да с приспешниками своими, што Сигиманду проклятому прямят, подъехали к Чудовской обители. Не к добру это, боярчик, в такой поздний час, не к добру!
-- И дядя Иван с ними? -- трепеща всем телом, спросил Миша.
-- Не! Какое! Нешто Иван Никитич был когда заодно с ляшскими доброхотами? Завсегда он противу Владислава шел!.. Да то и худо, што нет его с ими, не приведи Господь, вызволять владыку из несчастья некому будет...
-- Пойдем, Сергеич! -- решительно, почти резко сорвалось с уст Миши.
-- Куда ты? Господь с тобою! К владыке все едино не пустят. Под семью замками заперт владыка. Себя только погубишь, дитятко!
-- Я говорю, пойдем!
Миша точно окреп, вырос в эти минуты. Глаза его сверкали, губы сжались. И в его детском лице старый Сергеич неожиданно заметил черты энергичного и стойкого Филарета Никитича.
-- Да куда ж пойдем мы, дитятко? -- растерянно продолжал Сергеич. -- Да и матушка-старица, не ровен час, хватится, обеспокоится, не приведи Господь!
-- Сергеич, тебе хорошо ведомо, как дорога мне матушка, как жалею я ее, болезную мою... Но должен я изведать об участи владыки, помочь, чем можно, коли придется лихо, спасти... -- горячо сорвалось с уст мальчика.
-- Ох, Господи, тебе ли спасти его, дитятко?! -- прошептал взволнованный дворецкий.
Но Миша уже не слышал того, что говорил Сергеич. Стремительно нахлобучив шапку и застегнув запоны кафтана, он бросился из горницы. Сергеич едва поспевал за ним.
Старым романовским садом, избегая улицы с ее крестцами, где то и дело звучала ненавистная им обоим польская речь, они пробрались в дальний угол подворья, примыкавший тыном к строениям Чудова монастыря.
Вот и знакомая лазейка, через которую несколько лет назад Настя с тем же верным Сергеичем уводила детей в дом княгини Черкасской. Сейчас на дворе обительском хорошо слышны ржание коней и громкая болтовня польских гайдуков.
Миша и Сергеич обогнули главное здание храма и готовились уже проскользнуть в сени самой обители, чтобы расспросить чернецов о владыке, как неожиданно яркая полоска света в уровень с землею, в глухом дальнем углу двора, привлекла внимание обоих.
-- Глянь, Сергеич, тайник ведь это?.. Неужто ж здеся владыка схоронен? Неужто ж...
Миша не договорил своей мысли и, присев к небольшому оконцу, откуда выходил свет, заглянул туда, сам оставшись в тени росших под окном верб.
В узком небольшом тайнике, похожем скорее на каменный мешок, нежели на обительскую келью, сидел владыка Гермоген, величавый старец с иконописной^ наружностью древнего апостола. Худой, изможденный, с пламенными очами, он казался существом иного мира. Сухие руки лежали бессильно у него на коленях... Сомкнутые уста молчали... Глаза были опущены на какой-то свиток, лежавший перед ним.
Сколько раз эти бледные худые руки благословляли Мишу!.. А эти дорогие уста сколько раз шептали ему слова благословенья, посылали за него теплые молитвы!
Сквозь слюдовое оконце можно было расслышать все, что происходило в келье. Сначала все было пустынно и тихо там. Но вот распахнулась тяжелая дверь... В тайник вошел Михаил Глебович Салтыков, самый ярый сторонник партии короля Сигизмунда, за ним гетман Гонсевский и несколько поляков.
Миша мог хорошо видеть из своего пристанища, какой ненавистью загорелись глаза ляхов при виде патриарха, видел и полный недоброжелательности взгляд боярина князя Салтыкова, брошенный на владыку с порога кельи.
Потом Миша ясно расслышал, как Салтыков подступил с целым градом обвинений к патриарху...
-- Не мути, владыка, смирись! -- звучал непристойно-громко в маленькой келье его голос. -- Всем ведомо, что ты опять в Нижний Новгород грамоту посылать ладишь... И в лавру к архимандриту Дионисию тож... А не ведаешь того, што ежели его величество король Сигизмунд сына нам пришлет на царство, от воров нам в этом, от разрухи спасенье одно... Вон в ополчении распри пошли... Воренка, сына Марины, атаман Заруцкий посадить на престол ладит... Так лучше ж признать царем корень королевский... Отпиши же в ополчение Ляпунову, чтоб распустить войска.
-- Верно говорит вельможный князь! Отец патриарх на том должен согласиться! -- ломаным языком вмешался в эти речи и Гонсевский.
Патриарх поднялся с места. Мрачным огнем засветились его глаза.
-- Неугоден Богу и народу православному царь латинской веры! -- произнес он твердо, отчеканивая каждое слово. -- И нет на то моего благословения! И доколе будут латинцы верховодить святынями кремлевскими, я, смиренный раб и служитель Господа, подниму голос свой и по всей Руси православной рассылать слово о спасении ее в грамотах стану... Муки, лютую казнь, смерть приму на том... Но не отрекусь от спасения Москвы, града престольного.
-- Негожее говоришь, пан патриарх! -- процедил сквозь зубы Гонсевский и шепнул что-то Михаилу Салтыкову.
Последний так и закипел, так и рванулся в сторону святителя.
-- Берегись, отче! -- крикнул он с яростью. Еще миг, и что-то сверкнуло в его руке.
Миша, трепещущий и дрожащий, рванулся тоже из своего убежища.
владыке. Но дрожащие руки Сергеича насильно удержали мальчика.
-- Гляди! Гляди! Жив он! Постой! Постой, боярчик!
И старик дядька насильно подтащил к прежнему месту мальчика. Что-то необычайное в один миг произошло в тайнике. Нож Салтыкова, которым он замахнулся на патриарха, выпал у него из рук, точно по чужой, самому боярину неведомой воле. И перед рослой широкоплечей фигурой польского сторонника выросла худая высокая фигура Гермогена.
Поднялась из-под черной мантии бледная сухая рука святителя и осенила воздух широким крестом. Мрачно горящие глаза засияли неземным вдохновенным сиянием.
-- Крест -- моя единственная защита противу ножа твоего, изменник! Будь же ты проклят навеки от нашего смирения, -- жутко прозвучало громкими и ясными звуками по тайнику Чудовской обители.
Дрогнул Салтыков, дрогнул Гонсевский, поляки... Как испуганные звери, толпою отпрянули они к дверям, выскользнули в сени... А страшное проклятие все еще неслось за ними вдогонку...
Это было в последний раз, когда Миша видел, хотя и издали, Гермогена.
И вскоре последнюю свою грамоту послал для Нижнего Новгорода Гермоген через Дионисия, настоятеля Троице-Сергиевской лавры.
Потом его не стало, поляки перестали давать пищу запертому в тайнике святителю, и патриарх Гермоген погиб мученической голодной смертью, без ропота, как истинный ревнитель веры православной.
***
Теперь Москвою правили трое: Ляпунов, Трубецкой и Заруцкий. Но в войске намечавшиеся еще при самом начале осады распри теперь окончательно расстраивали дело спасения Москвы от поляков. Особенно казачество вело себя буйно и непристойно-дико.
Воспользовавшись ложным слухом, распущенным врагами Прокопия Ляпунова, геройски честного и благородного военачальника, казаки подняли бунт, во время которого убили на раде (сходке) Ляпунова. После его смерти еще больший раскол поднялся в войске. Многие стольники, дворяне и дети боярские разъехались по домам. Распустив большую часть земского ополчения, уехали и сами воеводы. Казаки с Заруцким разбрелись шайками по окрестностям и грабили все, что могли.
Сигизмунд, взявший Смоленск, послал в Польш привезенного к нему царя-пленника Василия Шуйского, доставленного сюда Жолкевским. Бывшего царя с братьями отослали в Варшаву, а затем заточили в Гостынский замок.
Беда за бедою грозили России. Шведы заняли Новгород. В Пскове появился новый самозванец. И, к довершению несчастий, страшный голод свирепствовал в Москве, где уже беспрепятственно хозяйничали поляки. Судьба запертых в Кремле бояр с их семействами вполне зависела от них. Казацкие полчища под Москвою поддерживали осаду, но под видом защиты грабили жителей Москвы и окрестных поселян. Наступила страшная пора для Руси...